II—64
дунова, предательство Василия Шуйского, лукавство Клешнина и открытое злодейство Волоховой. И те же черты суровой эпохи сказываются во всем. Царя Федора Иоанновича не удивляет раболепность слуг и коленопреклонение вбежавшего за Шуйским народа, а в приступе гнева он кричит: «Палачей! Поставить плаху, здесь!», — и это восклицание характерно, хотя бы как мгновенная вспышка негодования. Быт неоспоримо един, как един фон всякой художественной картины. Но что было бы, если бы в порыве осудить этот быт мы стали бы осуждать все характеры. И вот мягкий, до святости идеализированный Федор Иоаннович приравнивается к Годунову; они, в сущности, мазаны одним миром, и поэт показывает, что, несмотря на личную кротость, и сын Грозного и т. д., и т. д. Сев на этого конька, можно уже нестись беспрепятственно к самым крайним выводам. К выводам абсурдным, но, увы, не менее сильный эпитет уже применялся к заключению Добролюбова.
Тут мы подходим к той оценке «Темного царства», которая всего характерней для Аполлона Григорьева. Она помещена в отзыве о пьесе «Бедность не порок» в журнале «Якорь» от имени редакции, которую единолично осуществлял критик, и каждой строкой выдает прямолинейно-откровенного, как-то по особому интимного в своем стиле автора. «Когда покойный Добролюбов, — писал критик, — придумал гениальный кунштюк для того, чтобы совместить предметы несовместимые, т. е. чтобы ради польз “Современника” возвести Островского в гении, а вместе с тем сохранить и целость отрицательного взгляда — все в Островском начали мерить знаменитым масштабом