II—58
тетическое, дело того, что называется вдохновением, захватывает жизнь гораздо шире всякой теории, так что теория сравнительно с ним остается всегда позади». И вот после этого он и замечает: «так оставило назади последнее произведение Островского («Гроза») все теорий, по-видимому, столь победоносно и блистательно высказанные замечательно даровитым публицистом «Современника» в статьях о «Темном царстве»*. При малейшем беспристрастии невозможно отрицать, что тут признание талантов идет рука об руку с тою мыслью, что таланты эти применены совсем не к делу. И действительно, коснувшись Добролюбова ближе, Аполлон Григорьев уже прямо относит его к числу «теоретиков, мало уважающих жизнь и ее безграничные тайны». С этим нечутким теоретиком он и вступает в спор.
Аполлона Григорьева задела за живое смелость, с которой Добролюбов говорил за массу, и он опроверг его доводом, не замедлившим блестяще оправдаться.
Речь шла о впечатлении, которое может произвести со сцены последний приход Большова к зятю и дочери, приход из «Ямы», под конвоем, со слезной мольбой набавить хоть что-нибудь кредиторам. Добролюбову казалось, что эта мольба совсем не трогательна. Цитируя Большова: «а не забудьте вы, Олимпиада Семеновна, что есть клетки и с железными решетками, сидят там бедные заключенные... не забудьте нас, бедных заключенных», критик называл все это «юродивым обращением». Не допуская мысли, что автор хотел привлечь к Боль-
* «После “Грозы” Островского». Собр. соч., т. 1, стр. 453.